«Товарищи!!! Но я не понимаю, товарищи, вот это самое, товарищи. Вот скульптура Неизвестного. Это скульптура? Вы меня извините, я с ними беседовал, и когда я это посмотрел, я, это, спросил их: „Слушайте, вы, товарищи, а вы настоящие ли мужчины? Не педерасты вы, извините? – говорю. – Это же педерастия в искусстве, а не искусство!“»
Н.С. Хрущев. Из речи на выставке художников-авангардистов «Новая реальность» в Манеже,
1 декабря 1962 г.
Одной из ключевых примет, позволяющих отличить работающий закон от самодостаточной репрессивной меры, является четкость определений, т.е. какие именно действия и поступки и по каким причинам попадают в область законодательного запрета. В случае закона о пропаганде размытость формулировки усугубляется дополнениями, которые выглядят взятыми с потолка. Так, в Костроме и Кирове закон направлен против «пропаганды гомосексуализма и религиозных сект», в Петербурге, Архангельске и многих других городах – против «пропаганды гомосексуализма и педофилии». Иногда дополнения делаются официальными лицами в частном порядке. Например, депутат Виталий Милонов в одном из интервью поясняет, что гомосексуализм – явление, близкое клептомании, поскольку так же легко лечится молитвой и постом.
Разумеется, и вовлечение в секту, и педофилия давно включены в российский УК под собственными параграфами. Смысл нового умножения сущностей состоит в прямом отождествлении гендерного диссидентства с уголовным преступлением. В результате закон, единый во многих лицах, создает отягчающий флер вокруг непроясненного понятия «пропаганды», не говоря уже о том, что бросает тень на ЛГБТ (лесбиянки, геи, бисексуалы, трансгендеры) как на социальную группу. Чтобы привести в движение молот дискриминации, основания и юридическая точность не требуются – достаточно закрепить на публичном уровне несколько негативных ярлыков и придать им официальный статус.
В своем исследовании постсоветской гомосексуальности английский социолог Брайан Джеймс Баер [Baer B.D. Other Russias. Homosexuality and the Crisis of the Post-Soviet Identity. N.Y., 2009] назвал Россию «очень нормативной страной». По его словам, несмотря на декриминализацию однополых связей в 1993 году, в российском публичном поле гомосексуальность до сих пор окружена устойчивым ореолом отчуждающих эпитетов – «Другой Петербург», «Другая сторона светила», «Другая любовь», «Перевернутый мир». Универсальность этих штампов делает их привычными и незаметными не только в газетных, но и в научных и художественных текстах.
Постоянная оглядка на норму и поляризация культурного пространства усиливается в российских СМИ еще и активной опорой на идею «традиции». Повторяющиеся конструкции типа «нетрадиционный секс» или «модная любовь» закрепляют в обществе представление о «занесенной с Запада» гомосексуальности, как если бы это была опасная вирусная инфекция.
Итак, перед нами отклонение, похожее на болезнь; чужеродная мода, атака на традиционное развитие общества, источник которой – иностранные агенты, растлевающие детей и вербующие людей в секты. Кроме того, перед нами социальная группа, требующая гражданских прав и свобод, претендующая на участие в политике. Но вот, возможно, самое главное: перед нами добровольные отношения внутри невидимого сообщества, правда о котором куда более прозаична, чем фантастические ультраправые теории.
Места для полной информации о том, как реально выживают в России ЛГБТ разного возраста и гендера, в медийном пространстве нет. Зато оно щедро выделяется под карикатуры, дискриминационные или развлекательные тексты и домыслы разного рода. Попытки ЛГБТ разрушить эту преграду и стать социально заметными встречают волну обвинений в «выпячивании» своего «я» и противопоставляются спокойствию гендерного большинства, «не афиширующего» частную и, тем более, сексуальную жизнь.
Сегодняшнее законодательное давление на ЛГБТ опирается на требования усредненной нормы «скромного» поведения, риторику медицинской патологии и националистический конструкт (представление о традиции, погибающей под натиском западных влияний). Эти три идеологемы, замешанные на страхе, лучше всего знакомы нам по истории советской художественной политики. Вспомним, ведь именно требования «скромности» в противовес «трюкачеству, штукарству и оригинальничанью», обвинения в «некритической учебе у буржуазных мастеров», культ «здорового элемента», побеждающего «распад и разложение» отличали сталинские атаки 1930-1950-х годов на «формализм» в искусстве.
Главное, что почти в неизменном виде перешло в наши дни из политического языка тридцатых годов, – это взгляд на идентичность и частную жизнь человека как на явный источник «вредительства» и «пропаганды». Конечно, доктрина слегка облысела. Например, за ненадобностью совершенно утрачены пуританские обвинения врагов в «мещанстве» и уж вовсе вымараны любые намеки на потребности революционных масс. Но сама черно-белая схема, отсылающая к битве советского с антисоветским, сохранилась прекрасно.
Тема государственного надзора и морального контроля в советском изобразительном искусстве все чаще вычеркивается из университетского образования, а в обычных школах отсутствует вовсе. Но замалчивание проблемы только подтверждает ее значимость для сегодняшнего времени и требует внимательнее относиться как к любым законам о морали, так и к изменениям официального понятия о «нормальном».
Современный миф о «гомосексуальной угрозе», требующий оценивать биологическую сущность человека вместо его действий, соединяет церковь и государство в один карающий и контролирующий механизм. Беглое отождествление библейских моральных норм с методами современной законности, путаница чиновников и священников, свидетельства «оскорбленных верующих» почти точно повторяют сталинскую, а затем и хрущевскую политику «истинной народности в искусстве» и жалобы рабочих на художников-формалистов. Итогом этой политики стала печально знаменитая в тридцатых годах традиция публичных «исповедей» и «покаяний» деятелей искусств.
Тот факт, что гомосексуальное влечение также приравнивалось советской властью к «идеологической ошибке», подтверждают, например, дневники знаменитого на довоенной эстраде певца Вадима Козина, дважды репрессированного по статье 154а («мужеложство», причем во второй раз по сфабрикованному делу по статье 152 – «развращение несовершеннолетних»). В отличие, скажем, от Фаины Раневской, которая сумела закрыться от власти жесткой иронией и самостоятельными суждениями, Козин всю жизнь ощущал страх, сломленность и изоляцию. Он был далеко не единственным, кто приписывал себе врожденную патологию и психическое расстройство в связи с гомосексуальностью и инакомыслием в искусстве.
И в живописном «формализме», и в сопротивлении советскому гендерному порядку обличалась «идеологическая чуждость» и «безыдейность», но главным образом – опасный индивидуализм. Как писал в 1936 году один из официальных критиков Н. Вышеславцев, «культ собственного непосредственного “я” говорит о субъективизме, чрезвычайно узком, и на наш взгляд весьма мало подходит для советского художника» [Три выставки. Искусство, 1936, № 3]. Два вида диссидентства, гендерное и художественное, оказались окончательно слиты в единое целое уже после смерти Сталина в знаменитой речи Хрущева на выставке в Манеже 1962 года. Интересно, что Хрущев, кроя последними словами «абстракцистов и пидарасов», тут же открыто признавался, что не вполне понимает, почему за добровольные отношения сажают в тюрьму, но верит в целесообразность таких санкций:
«Я опять повторяю, я вас считаю педерастами. Казалось бы, педерасты – это добровольное дело, договоренность двух типов, а государство за это дает десять лет, а раньше – каторга. И это во всем мире так, хотя и процветает на Западе этот вид “искусства”. Так вот “абстракция” – разновидность его. И вы хотите, чтобы мы вас финансировали!».
В последнее время в художественной и научной среде я часто слышу споры о том, насколько вероятно влияние законов о пропаганде на современное искусство, и если да, то насколько негативным оно будет. По моим оценкам, большинство художников не помнят политической истории вопроса (в том числе и речей Хрущева), но беспокоятся за собственную судьбу или судьбы своих близких. Что касается искусствоведов, те склонны воспринимать закон как жалкий макет идеологической машины социализма и почти не задумываются над его реальными дискриминационными последствиями.
Требование молчать, когда «прорабатывают» твоего коллегу, и требование на всякий случай скрывать частную информацию о себе, сформировало как позднесоветский, так и постсоветский этический императив, негласно действующий и теперь в большинстве профессиональных сообществ. Поэтому эта статья не об истории преследования гомосексуальности в СССР и даже не об истории давления на формализм в искусстве. Эта статья о взаимовлиянии и о глубоком подобии любых репрессивных методов, направленных на поиск внешних врагов среди социальных меньшинств. Обращая внимание на «соседние» социальные проблемы и воспринимая их через призму собственных, российское современное искусство окажется способно не только выйти из тупика, но и найдет, наконец, способ вести со зрителем открытый диалог.
Надя Плунгян
Комментарии
Подерживаю, возвращение в
Подерживаю, возвращение в средневековье происходит у нас на глазах.
Обожаю это выступление
Обожаю это выступление Хрущева, взятое здесь в качестве эпиграфа. Слушаешь и сразу понимаешь, что ты нормальный человек... что бы это ни значило.))
Добавить комментарий